Можно было, наверное, этого не говорить. Но Лита решила скорее уже снять эти розовые очки.
– А, – сказал Лесник. – Это человек, с которым вы играли на Арбате?
– Да.
– Такой человек с отсутствующим взглядом?
Это было очень точное замечание.
Лита посмотрела на него – и ей показалось, что в лице у него появилось какое-то презрение. Или она подумала, что он должен сейчас начать ее презирать.
– Да. Потому что он жрет таблетки. Пачками. И скоро, кажется, совсем превратится в растение.
– А ты?
– Что я? Превращусь в растение?
– Нет, тоже жрешь таблетки?
А вот презрения в свой адрес Лита простить не могла.
Она отошла на шаг и, глядя ему в лицо, жестко сказала:
– Да, и я жру… Знаешь, если бы твоя тетя узнала, что я была у вас дома, она бы тебе сказала… Знаешь, все виды дерьма, какие есть, я вообще-то попробовала. И кое-что мне даже нравится. Вот…
Она быстро залезла в сумку, вынула Евангелие, сунула ему в руки.
– На, я не буду читать.
Повернулась, не прощаясь, и быстро пошла прочь.
***
Лита не пошла к Кремпу. Она села на кольцевой в метро, закрыла глаза и долго каталась. Потом поехала все-таки домой.
Дома были мама и Сергей Иванович. Это было прекрасно. Значит, ее никто не будет трогать, мама занята.
Она сразу легла в кровать. Стала смотреть на людей из далекого мира, которые прикидывались узором, а на самом деле танцевали на ковре. Она смотрела на них уже столько лет, что они были как родные.
Свитер Лесника аккуратно свернула и положила рядом. Погладила его рукой и сказала его маме «спасибо».
Лита почти забыла психушку, а сегодня из-за этого Лесника снова вспомнила. Еще вспомнила, что давно не плакала. Не плакала уже несколько лет. Даже когда было очень больно или очень страшно. Кстати, в детстве, когда она, наоборот, от всего ревела много и долго, она ведь все равно часто впадала в ступор. Мама про нее тогда говорила, если очень злилась, что «из этой заразы слова не вытянешь».
Конечно, психушкой ее никто не хотел ломать. Все хотели ей только добра. Просто она так заморозилась, что все испугались. Надо было что-то делать.
Когда мама приехала первый раз в отделение и увидела свою дочь, выключенную из жизни аминазином, она еле сдержалась, чтобы не зарыдать и не забрать Лидочку отсюда немедленно. Лита ходила по стеночке и говорила заплетающимся языком.
– Тебе плохо здесь? – спросила мама.
– Нормально. Как везде.
Кто бы мог подумать, что это та же восторженная девочка, которая, послушав «Оду к радости» Бетховена, рыдала после этого два дня. Спросили бы ее, чего она рыдает, – она не знала. Может, от красоты? От того, что тебе эту красоту приоткрыли, но она недосягаема?
С ней много раз было такое. Например, лет в одиннадцать ей снесло крышу от «Лебединого озера». Они сходили с родителями на балет – и Лита после этого заболела. Свалилась по-настоящему, с температурой. Понятно, никто не думал, что это из-за балета – была зима и вирус гриппа… Но Лита-то знала. В температурном бреду она все видела белые пачки и взлетающих лебедей. Это было ужасно больно. С этим надо было что-то делать. Пойти в балетную школу? Лита никогда не отличалась нормальной координацией и тем более изяществом, хотя и была тощей, как будущая балерина. Она умолила маму купить ей пуанты в специальном магазине и мучилась, топая в них, как новорожденный теленок, по квартире. Потом она решила, что единственное, что может ее спасти от балетного помешательства, – это если она научится садиться на шпагат. И она научилась! Всего два месяца тренировок – и, пожалуйста, шпагат. Правда, только продольный и только если правая нога впереди. Зачем ей это было нужно? Непонятно. Но стало легче.
А музыка – это была особая статья. Музыка, невероятная, такая же, как «Ода к радости», ей снилась. Снилась и в психушке, и сейчас. В этих снах она обычно находилась в каком-то золотом пространстве, и музыка звучала, и она понимала, что нужно ее как-то взять и перенести сюда. Но это было невозможно…
***
Диагноза ей так никакого и не поставили, кстати. Так, подростковые заморочки. Нарушение поведения и эмоций.
За все почти три месяца больницы она ни разу не пожаловалась ни на что. Другие девчонки, особенно в первое время, рыдали часами о своей жизни. Лита понимала, что у нее, видимо, тоже что-то сломалось, раз она сюда попала. Но она не плакала. Девчонки ругались на своих родителей, что те их сюда упекли. У Литы не было никакой обиды на маму. Ей, наоборот, было почему-то ужасно маму жалко, когда та приносила в больницу дорогие клубнику и черешню. В этом было что-то очень печальное.
Черешню и клубнику в их палате приносили только ей. Эти супер-ягоды имели право на существование лишь потому, что можно было поделиться ими с идиоткой Катей и Машей из детдома, у которой не было не то что черешни, а зубной пасты, мыла и трусов – все это приносила ей Литина мама.
С мамой Литу даже отпускали гулять. Она пару раз сходила и перестала – слишком большой контраст был между летом на улице и жизнью внутри.
Один раз приехал папа. Лита не помнила, о чем они говорили, – очень хотелось спать. Кремпа не пускали, Маньку не пускали. Никого больше не пускали. Лита убедила маму, что здесь все хорошо. Мама даже как-то сказала папе: «Слушай, не переживай ты за нее. Ей море по колено».
Это была неправда.
Было какое-то унижение, которое Лита глубоко чувствовала, например, в том, что все должны были вставать в семь утра и ждать полтора часа завтрака в холле. До тихого часа ложиться было нельзя. Нужно было сидеть в специальной комнате, читать журналы или смотреть телик. Некоторые, в том числе Лита, которой было очень плохо от лекарств, ложились на жесткую лавочку. Или просто на пол. Это почему-то, к счастью, было можно. А на кровать – нельзя.